Фридрих Горенштейн - Шампанское с желчью [Авторский сборник]
— Логично, — сказал Аптов.
— Пока человек неизвестен, неясно, кто он: Шекспир или дрянь. Когда заговорил, тогда понятно. А пока молчит, его надо уважать только за одну неизвестность. Молчание ведь может быть разное.
— Молчание — металл драгоценный, — улыбнулся Аптов.
— Да. Золото, — отозвался убежденно Человек. — Пока мы молчим, то сродни гениям. Конечно, только гении, заговорив, таковыми остаются. Но ведь и многие другие могли бы сказать значительное, если б обстоятельства или судьба не заставляли их говорить невыношенное, говорить слова-ублюдки, слова-выкидыши. Если б у них хватило времени и сил помолчать. Ибо в молчании созревание. Поэтому молчащий человек, неизвестный человек, созревающий человек достоин памятника. Каждый из нас в момент нашего молчания достоин такого общего памятника, и только отдельные гении достойны индивидуальных памятников за произнесенные ими слова.
— А какое сердце, — спросил Аптов, — в какой манере исполненное?
— Ну уж не такое, — презрительно улыбнулся Человек, — каким его рисуют на открытках или делают пряники в форме сердечка. Не розово-золотое, не пряничное. Сердце анатомическое, кровавое, мясное.
— Требуха, — сказал Аптов, — сердце-требуха… То, что лежит на рынках на цинковых прилавках.
— Да, требуха, — с жаром сказал Человек, — только требуха способна испытывать боль от разорванных клапанов, от обрубленных сосудов… Вот такое сердце… С обрубленными сосудами.
— А материал? — спросил Аптов.
— Красный мрамор с белыми прожилками. Камень с кожей и жиром, — уверенно сказал Человек, точно не раз обдумывал проблему материала, — карельский мрамор. И пальцы, растущие из сердца, с суставами, с ногтями, судорожно сжаты, сжимают перо последним усилием, остатками крови, дошедшей к ним по артериям. А в воздухе незримое, ненаписанное послание к нам, какие мы сейчас и какие будем через сто, двести лет… Кровь, которая молчит… И алтарь… Вечный огонь… Свеча… Свеча, которую на грудь покойнику ставят… Свеча из белого уральского камня кохолонга… И надпись скромной вязью: могила неизвестного человека.
— Это нечто из Жуковского, — сказал Аптов, — помните: «Надгробье юноше», — и продекламировал на память:
Плавал, как все вы, и я по волнам
ненадежный жизни.
Имя мое Аноним. Скоро мой кончился путь.
Буря внезапну восстала: хотел я противиться
буре,
Юный, бессильный пловец; волны умчали меня.
— Именно вязь, — улыбнулся Аптов, — не внезапно, а внезапну… Значит, имя мое Аноним? — еще раз улыбнулся Аптов.
— Да, может, и так…
Вдруг слезы потекли у Человека, тихо, но обильно, как вода из продырявленного ведра. Он пытался сдержать их вначале усилием воли, потом пальцами. Но пальцы стали мокрыми, и слезы капали сквозь них.
— Извините, — сказал Человек, — сегодня я похоронил свои восемь лет. Муха подвела итог… Как вернуть, как вернуть, как вернуть их… За что? Кто меня заставил? Почему?
Он плакал, уже не скрываясь, как ребенок, безудержно, и жалость к себе была единственной силой, а слезы — ее оружием.
Аптов между тем снял пиджак и надел халат, вынув его из платяного шкафа. Потом из маленького флакончика он смазал руки. Запах был волнующий, юношеский, весенний.
— Раздевайтесь, — сказал Аптов.
Человек снял пиджак.
— Нет, совсем раздевайтесь, — сказал Аптов, — догола.
— Зачем?
— Мы ведь с вами договорились, — сдерживая недовольство, сказал Аптов, — я должен вас спасти. Именно так. Поэтому я полностью владею вами. Никаких вопросов.
— Нет, как же, — сказал Человек, — как же… Это нехорошо… В крайнем случае, я могу расстегнуть рубашку.
— Этого недостаточно, — сказал Аптов, — снимите брюки и трусы. Вообще догола.
— Так я не могу, — сказал Человек капризничая, — а если кто-нибудь войдет?
— Дверь заперта на ключ, вы ведь видели.
— Но зачем же догола? — вставая со стула, сказал Человек, глядя почему-то мимо Аптова на его трость с серебряной головкой-копией. — Я болен ведь не кожной болезнью и не простудой…
— Сядь! — вдруг властно и на «ты» крикнул Аптов, и Человек, напуганный этим внезапным криком, прозвучавшим как выстрел, сел и начал торопливо раздеваться.
— Носки не снимайте, — сказал Аптов помягче и опять на «вы», — ложитесь сюда, на тахту, лицом вниз.
Человек покорно лег, уже не веря в себя, униженный и весь в чужой власти, которую он сам же призвал владеть собой. В голове было пусто, сердце стучало тревожно, но тоже бездумно. Пальцы Аптова скользили по его коже, приятно щекоча и даже успокаивая, как вдруг коснулись, сжали, причинив боль, правда незначительную. Человек сильно и брезгливо отбросил руку Аптова и вскочил. Простая догадка все объяснила. Человек всегда испытывал неприязнь к людям с подобными особенностями, хоть знал, что среди них были и выдающиеся личности. Но неужели положение столь безвыходное? Клиника или стыдный грех как плата за спасение.
— Одевайтесь, — спокойно и деловито сказал между тем Аптов, присев к столу и выписывая рецепты. — Это в аптеке, — закончив писать, сказал он, — а это ни в какой аптеке не купите, — он достал бутылочку с темной жидкостью, — четыре раза в день по чайной ложке. Примите перед сном. Должен вам сказать, истязанием своего здоровья вы занимались долго и упорно. Ваша нервная система — это тряпье, лохмотья. Все надо делать заново. Позвоните мне через неделю. Нет, не получится, через десять дней, по этому телефону часов в семь вечера. Одевайтесь, одевайтесь. Теперь я уже не врач, а собеседник, и, если вам неловко, я отвернусь к окну.
Он повернулся и стал глядеть в темное окно.
Одевшись торопливо, Человек спросил, ибо не знал, о чем говорить:
— Сколько я вам должен за визит?
— Это потом, — глядя на часы, сказал Аптов, — к Сапожковскому не заглядывайте, увеселения сейчас не для вас. Быстрей домой и в постель. Спите вы, наверно, тяжело? Наверно с кошмарами?
— Да, бывают неприятные сны.
— А галлюцинации? Голоса?
— Нет, это не бывает, — солгал Человек.
— А муха? Вы говорили про муху.
— Муха — это не галлюцинация, а реальный факт, — ответил Человек, — обыкновенная комнатная муха.
— А в переселение душ вы верите?
— Об этом слышал и читал… А верю ли, не знаю… Не задумывался.
— Если что-нибудь произойдет, — сказал Аптов, — и вы окажетесь в клинике помимо своей воли, дайте мне знать. Хотя, я думаю, не должно. Принимайте из бутылочки. Ну и аптечное тоже.
Они попрощались, и Человек ушел. Домой он добрался под утро. Засыпал долго. Снилось, будто его, спящего, душат. Кричать не может. Бился, рвался, хотел жить и спасся, проснувшись.
Была глубокая ночь, значит, он день проспал. Сильно болело горло, и занавеска, которую он задернул перед сном, была отдернута. Окно, которое он запер, ибо был дождь, распахнуто настежь. В полусне вдруг вспомнилось, как Аптов сжал ему, причинив незначительную боль. Странное чувство, античное чувство. Как оно живуче, его невозможно забыть. Как оно реально, точно это случилось секунду назад а уже минули сутки… Пока не поздно, бежать… Куда? Бежать от греха и одиночества в общество… А общество — это клиника… Нет, я окружен, голое тело мое опрокинуто, распластано лицом вниз… Я в западне… Хитрость женщины, тяжелый символ мухи, ясная тайна Аптова… Умереть, убить себя, какой это чудный выход… Но недостижимый… Жить хочется…
Он понюхал темную жидкость, выпил чайную ложечку приятного, похожего на портвейн напитка. Лег на спину. Остаток ночи он спал спокойно, без снов.
3
Ему стало лучше. Лекарства помогали, он поправлялся. Темную жидкость, похожую на портвейн, он пил экономно, по две ложечки в день, ибо решил Аптову больше не звонить, а деньги за визит передать Сапожковскому. Какой простой выход, и как нелепо было недавнее отчаяние. И многое из того, что он делал раньше, теперь осознавалось им как нелепость, далеко заткнуты с глаз долой исписанные, разрисованные, перечеркнутые листочки с проектом памятника-сердца, памятника неизвестному человеку, памятника молчанию. Мятые, надорванные листочки, ибо он хотел их порвать, однако все-таки передумал.
После жаркого, измучившего лета наступили осенние праздники, иначе нельзя назвать эти лазурные позолоченные дни и свежие, безветренные ночи. Человек много гулял в одиночестве и читал много старых книг из своей богатой библиотеки. Как всегда, осенью появились полчища мух, жирных, тяжелых, носящихся по комнате и пулей бьющих в стекло. А есть ли среди них та жалкая летняя мушка, которая подвела итог восьми лет семейной жизни, уже не казалось столь важным и существенным. Он по-прежнему не всегда хорошо спал, однако не огорчался этим, ибо научился читать ночью книги таким образом, что просыпался утром от их чтения совершенно бодрым, как от крепкого, полноценного отдыха.